– У тебя оно вообще-то есть? – сказал Терехов.

– На четыре килограмма. Во! Размером с футбольный мяч. Так и прыгает. Туда-сюда! Смотри, – Чеглинцев показал пальцем на Арсеньеву, – а она мне даже не улыбнется. Сидит хмурая, как бурундук перед волком. А я же добрый. Аллочка, ну взгляни на меня, ну улыбнись. Вот! Смотри, Терехов, улыбнулась! Посмотрела, как будто рублем одарила… Ну еще раз, а… Посмотрела еще раз, обратно взяла…

Физиономия у Чеглинцева была такая веселая и такая добрая, что, глядя на него, Терехов заулыбался. Но Арсеньева сидела монашкой и капли пересчитывала на черном стекле, только раз на мгновение позволила себе улыбнуться и тут же снова ушла в свой скит. Чеглинцев не выдержал, подъехал с шумом на табуретке к ней и будто бы незаметно положил ей руку на плечо. Арсеньева дернулась, вскочила резко, оленихой из тигриных лап, и молча застыла у окна, пальцем водила по чуть запотевшему стеклу.

– Ишь какая пугливая, – сказал Чеглинцев. – Не поймет, видно, из-за чего я пришел… Вот Терехов – из-за Илги. А я так из-за тебя.

И Терехову подмигнул: ты тоже уразумей, зачем я сюда притащился, а уразумев, сообрази, что тебе здесь не место.

– Аллочка, – сказал Чеглинцев, – попрощаться с вами я пришел. Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья. Завтра начальник дает машину – и привет!

– Так я и дам, – хмыкнул Терехов.

– Дашь, – сказал Чеглинцев. – А у тебя, Аллочка, я для начала попрошу фотографию. Вот такую. Всему Сергачу буду показывать: моя таежная любовь… Терехов, а она все хмурится. Смотри, смотри, хочет улыбнуться, а сдерживается. Во – улыбнулась. И снова. Терехов, она меня не уважает. Аллочка, я уберу руки. Ты садись.

– Какую фотографию? Зачем? – Улыбка у Арсеньевой получилась искусственная, но сесть она села.

– В минуты разлуки, – заявил Чеглинцев манерно, – твоя улыбка поддержит теплящуюся во мне жизнь. – Он вытащил из кармана авторучку, а потом замусоленную фотографию и стал ее надписывать. – А я тебе свое выражение лица оставлю. Сними табель-календарь и повесь ее.

– Не надо, – сказала Арсеньева.

– Нужно ей твое выражение лица, – добавил Терехов.

– Нужно, – кивнул Чеглинцев. – Это точно. Ну ладно, я перепишу дарственную надпись. Чтобы не было намеков. Я возвращаю вам портрет и о любви вас не молю. В моей любви упрека нет и так далее с приветом.

– Спасибо, – сказала Арсеньева и сунула карточку на подоконник.

– Там она отсыреет, – расстроился Чеглинцев. – Аллочка, а теперь в обмен…

– У меня нет фотографий…

– Ну, Аллочка!.. Все равно как не родная…

Чеглинцев сидел перед ней и играл страдания. Ресницы его хлопали и глаза блестели, будто бы от слез. Арсеньева прикусила даже губу, чтобы не заулыбаться, чтобы не изменить своему выражению царевны Несмеяны, и все же не выдержала и заулыбалась. Терехов стал серьезным, понял вдруг, что именно Несмеяна его и устраивала, что раньше все шло правильно, и Арсеньевой так и полагалось страдать и каяться, а улыбка к ней должна была прийти не скоро и трудно, как и вся ее новая жизнь. Ему даже показалось, что она его обманула, припрятав улыбку, притворившись несчастной и слабой. «Фу-ты, чушь какая! – подумал Терехов. – Надо же, прилезет такое в голову?»

– Медведя доели? – спросил Терехов.

Открылась дверь, и вошла Илга. Чеглинцев, собиравшийся ответить Терехову, подмигнул ему и шлепнул ладонью по столу. Илга заметила Терехова, вспыхнула, растерялась, Терехов это видел, кивнула ему не сразу, а он, заерзав на стуле, проворчал ей: «Здравствуй…» Она искала что-то в своей тумбочке, движения ее были неловкими, она чувствовала, что Терехов смотрит на нее, и Терехов понимал ее состояние, но что он мог поделать? Илга выпрямилась, белые мягкие пряди отвела со лба, держала в руке синенький томик чеховских пьес, а сказать что, не знала. Куртка ее была мокрой, и сапоги Илга постеснялась снять при Терехове, и черные следы вели от двери к тумбочке.

– Зуботехник, зуботехник, – сказал Чеглинцев, – погляди на мои зубы. Где найдешь еще такие.

– Да, у вас интересные зубы, – сказала Илга, – я бы посмотрела на них, если бы не спешила на репетицию.

– Рудик проведет репетицию? – спросил Терехов.

– Рудик. Но он очень нервничает. Да, Терехов, я бы очень хотела, чтобы вы повлияли на Аллу, у нее определенно сценические способности, а она сидит тут…

– Вот как? – удивился Терехов.

Длинная фраза и обращение к нему дались Илге трудно, Терехов это понимал, она покраснела еще больше и с места сойти не могла, стояла неуклюже, высокая, строгая, светловолосая, в мокрой кожаной куртке похожая на комиссара, и книжку держала, как планшет.

– Ладно, ждут меня, – сказала наконец и быстро вышла из комнаты.

– Приветик, – взмахнул рукой Чеглинцев и подмигнул Терехову и глазами ему показал: давай, мол, шагай.

Но Терехов только руки из-под стола вытащил, Илга так и не заметила бинты на них.

– Вот тебе раз, – скорчил рожу Чеглинцев. – Когда это?.. Как это ты?.. Медведицу, что ли, встретил?

– Ага, – сказал Терехов.

– Ну уж что ж… Ну раз так… Аллочка, я ведь жду фото… Я хочу говорить про любовь…

– И вправду у меня нет…

– Терехов, какие у нее глаза, а Терехов?

– Не надо, не надо, зачем…

– Аллочка, я уберу руки…

– Иначе я снова встану и отойду к окну…

– Аллочка, я столько тебе не высказал… Ты думала, что я так и уеду, не рассказав о своей любви?

Терехов встал и закурил сигарету. Он нервно шагал по комнате. Он поглядывал на Арсеньеву и Чеглинцева, но те не обращали на него внимания. Терехов чувствовал себя оскорбленным отцом, на глазах у которого соблазняли дочь. И Терехов еще пятнадцать минут назад думал, что Арсеньева будет молчать, а потом ударит Чеглинцева по рукам, напомнит ему о своем воронежском летчике, выгонит его и снова застынет за столом в печали. Но она о летчике не напоминала, и глаза у нее были совсем не грустные, и руки Чеглинцева лежали уже на ее руках. Терехов ворчал про себя, он знал, что грубая и откровенная напористость в любви действует часто сильнее долгих и тонких подходов, и Чеглинцев, ерзавший на своей табуретке, давал ему сегодня урок. «А что я – евнух, что ли? – подумал Терехов. – И мне бы сейчас догонять Илгу, раз уже все так получается…» Но он не пошел за Илгой, а присел на стул и хмуро докуривал сигарету.

– Терехов, – обернулся Чеглинцев, – а я думал, что ты ушел.

– На улице слишком сыро, – сказал Терехов, – а здесь тепло.

– Тебя, наверное, ждут? А?

– Может, и ждут. А может, и нет…

Чеглинцев ничего не сказал, он просто хитровато, как союзнику, подмигнул Терехову: давай, мол, давай проваливай, сам понимаешь…

– Я сейчас уйду, – кивнул Терехов, – вместе с тобой.

– Я не спешу, – сказал Чеглинцев.

– Мы уйдем с тобой, и сейчас.

Чеглинцев пожал плечами, рожу скорчил и, отвернувшись, продолжал веселый разговор.

– Пошли, – встал Терехов и положил руку на плечо.

– Ты чего?

– Прощайся и пошли.

– Иди гуляй, – заявил Чеглинцев и захохотал, ноги вытянул, устроился поудобнее, устроился надолго.

– Вставай и пошли, – приказал Терехов.

Глаза у него были суровые и злые, и Чеглинцев встал. У двери он обернулся, помахал Арсеньевой рукой, подмигнул ей: жди, мол, не отсырей, а Терехов подтолкнул его вперед, и по коридору они пошли быстро и молча, а на крыльце остановились.

– Ты чего? – спросил Чеглинцев.

– Иди домой и собирай шмотки, – сказал Терехов. – А к ней не приставай.

Чеглинцев захохотал и пальцем повертел возле виска.

– Я тебе говорю, уходи.

– А то чего будет?.. – хохотал Чеглинцев.

– Морду набью.

– Мне?.. Да?

– Я сказал. Уходи.

– А если это любовь? – хмыкнул Чеглинцев.

– Знаю я эту любовь в последний нонешний денечек.

– Помешали тебе ее перевоспитывать?.. Или для Севки сохраняешь… А?..

– Ладно, хватит!

– Сейчас… Бабу-то тебе эту все равно не переделать.