«Нет, вы еще пожалеете… Вы еще скажете…» – думал Олег, обращаясь в мыслях не к милиционеру, унизившему его, не к Будкову, не к Наде, не к Терехову, а к каким-то несуществующим собеседникам, которые, видимо, сейчас должны были со вниманием прислушиваться к его мыслям. И тут Олег начал представлять, как в грядущие дни все действительно пожалеют и что скажут о нем; от фантазий этих стало ему спокойнее. Тут он поймал себя на мысли, что нынешние страдания доставляют ему удовольствие, и он нахмурился. Ох, как он ненавидел унылого длинноногого сержанта, ох, что бы он сделал с ним сейчас, как бы сумел поставить его на место, но сержант не приходил, а Олег все распалялся и распалялся. И вдруг послышались в коридоре чьи-то тяжелые шаги. Олег вскочил, стал бить кулаками по двери, требовал, чтобы его немедленно выпустили, кричал о безобразии и произволе.
– Кричи, кричи, – услышал Олег слова сержанта, ему показалось даже, что сержант ухмыляется, – еще на пять суток накричишь.
Сапоги уходили, поскрипывая, от двери камеры.
– Если вы сейчас же не выпустите меня, – заявил Олег, – я объявлю голодовку.
– Валяй, валяй, – сказал сержант, выходя на крыльцо и расстегивая воротник кителя.
Он улыбался: «Голодовка!», голодай себе на здоровье, он и не собирался кормить этих задержанных, тоже мне нахлебники. Но через некоторое время он понял, что тут что-то не так, и перестал улыбаться. Сержант расстроился. Он уже хотел было уходить, но какое-то непонятное беспокойство вернуло его в коридор к камере, и сержант сказал сердито: «Вы нас не запугаете… Вы еще ответите…» Он повторил эти слова раза три, да так, чтобы пьяные соседи этого сейбинского молодца проснулись и могли потом подтвердить, что сержант Ельцов политически грамотно дал отпор заявлению сейбинского. «Вот так», – сурово сказал сержант и пошел на улицу. Ему вроде бы полегчало, но ненадолго, на улице он был хмур, знакомым на приветствие не отвечал, словно вовсе незнакомые люди ему попадались навстречу, нехорошее слово «голодовка» вертелось в его голове, прыгало, ехидные рожи ему корчило, надо же было такому именно с ним приключиться! «Придется к лейтенанту идти, – вздыхал Ельцов, – посмеется этот молокосос надо мной, а все же придется ему докладывать…» Так уж не хотелось Ельцову рассказывать о нынешнем дне лейтенанту, но мало ли чем все могло обернуться…
Синий мотоцикл с коляской стоял у лейтенантовой избы, а сам лейтенант Колотеев в трусах и майке ковырялся на огороде. И хотя время было вечернее, неслужебное, лейтенант смутился легкомысленного своего вида и, краснея, рыжеватые волосы ероша, выслушал на огуречной грядке неуклюжий доклад сержанта.
– Ну пойдем, – сказал, вздохнув, лейтенант.
Надевая брюки и рубашку, лейтенант думал о том, что Ельцов опять, по всей видимости, напортачил и лихой сержантов родственничек Коля Степишин, хоть и передовик, тоже хорош. Лейтенант ругал себя; по своей мягкотелости никак не может решиться уговорить сержанта уйти из милиции, и замену-то ему подыскал, двое ребят из дружинников толковых, а поговорить с Ельцовым не может, ветеран все-таки, заслуги имеет, четверых детей кормит.
По дороге в отделение сержант все пытался рассказать Колотееву, как и что было, оправдывался заранее, а сам думал: «Не верит он мне, опять все по-своему повернет, мальчишка ведь, что он в жизни понимает… А с Кольки, гада, я теперь шкуру спущу…» Он шагал вприпрыжку, возмущался:
– Голодовкой пугал…
– Разберемся, разберемся, – повторял Колотеев, и сквозь его большие мясистые уши просвечивало солнце.
В комнате своей лейтенант прочитал протокол, выслушал Олега и заспанного, все еще не протрезвевшего Панова, взял телефонную трубку и попросил девушку дать ему в Сейбе Терехова.
– Терехов? Здравствуй. Это Колотеев, лейтенант милиции. Помнишь, да? По мосту у вас машины ходят? Сегодня пошли… Вот и хорошо. Ты ко мне подъезжай. Героя одного своего захватишь. Плахтина, да… И потом у меня к тебе некоторые вопросы есть. Заявление лежит на тебя. Приезжай…
С заявлением на Терехова дело было ясное, лейтенант опросил свидетелей, и все они показали, что Терехов мужика не ударил, а только замахнулся на него веслом, телесных повреждений не причинил, да и не мог причинить. Дело надо было закрыть и без разговора с Тереховым, но лейтенант в воспитательных целях все же хотел с Тереховым побеседовать, да заодно и договориться о том, какую помощь могут оказать сейбинские парни сосновской милиции. К тому же лейтенант видел, как устал Олег Плахтин и как избит он, лейтенант мог бы подбросить Олега домой на своем мотоцикле, но пусть уж едет он в приличной машине на мягком сиденье.
– Видел я вас, – сказал лейтенант Олегу, – в концертах у нас в клубе. Стихи вы читали.
– Читал, – обиженно сказал Олег.
– На себя вы мало похожи, – вздохнул лейтенант.
Он поглядел укоризненно на сержанта, понимал, что надо бы приказать сержанту, чтобы извинился тот перед строителем, молчал, молчал, ручку вертел, рассматривал ее, но так ничего сержанту и не сказал.
– Сейчас явится ваш Терехов, – пообещал он Олегу.
31
Утром Олег бродил по поселку.
Он выспался, был бодр, а ссадины и синяки болели чуть-чуть.
Все желали поговорить с ним, останавливались возле него на улице, расспрашивали его, сочувствовали ему и восхищались им.
Сегодня он был на Сейбе героем. Уж столько слухов разбрелось по поселку, и столько было в слухах этих преувеличений, что Олег удивлялся, слушая рассказ о себе самом, возмущался и говорил: «Да что вы, ребята, да откуда вы такое взяли…» Впрочем, он понимал, что преувеличения эти рождены не только словами лейтенанта Колотеева и Шарапова, но и его собственными словами.
Он уже давал себе обещание никому ничего не рассказывать, хватит, стыдно хвастаться, но встречался новый знакомый, и все начиналось сначала. Олег увлекался, руками размахивал и сам не замечал, как переступал разумное, и в запале, без всякой дрянной корысти приговаривал себе такое, чего и в помине не было. И уж ночью в тайге он шаги медведя слышал, и Будков, бледный, холодел перед ним, отступал, отступал к стене, сломленный натиском Олеговых слов, а те двое ножами, ножами махали перед лицом Олега на пустынной сосновской окраине. Олег понимал, что иные слова, скажем, о том, что не Будков бледнел во время интересовавшей всех беседы, а он, Олег, их посланник, всех бы огорчили, Олег же огорчать никого не хотел. «Да… – многозначительно говорили собеседники Олега, – молодец ты…» Олег и сам теперь знал, что он молодец, и ему казалось уж, что все вчера с ним было так, как он рассказывает, ну доподлинно так, правда, не раз он пытался попридержать свой язык, хватит, хватит, совесть надо иметь, но потом забывал об этих отчаянных проблесках трезвости и, разжигаясь, добавлял новые подробности, в которые вскорости и сам начинал верить.
День стоял чудесный, небо высокое, голубое, казалось, смягчало удары солнца, и тайга голубела рядом, а птицы, презирая будничные металлические звуки работ, пели лето. Все было чудесно, и даже синяки и шишки не казались Олегу уродством, не смущали Олега, они были как медали, как боевые шрамы. Все было чудесно, все так и было всегда, о прочем же стоило забыть.
О том, как ехал вчера Олег с Тереховым в кабине «ЗИЛа» из милиции в поселок. Как боялся он взглянуть Терехову в глаза и увидеть в них выжженное и спокойное: «Предатель». Как боялся увидеть сейбинцев, которые ждали, наверное, его с затаенной тяжелой ненавистью. Как боялся встретиться с Надей…
Но Терехов был ласков, успокаивал Олега и вместе с ним возмущался сержантовой самодеятельностью. Он ничего не знал, ничего. И никто ничего не знал. А Надя ждала машину на поселковой площади, у сарайчика прорабской конторы, нервничала, и, когда Олег, пошатываясь, вылез из кабины, бросилась к нему, обнимала его, приговаривала: «Да как они тебя, милого, избили, как могли они…» Кто она была ему там, на площади, жена или мать, не все ли равно, она жалела его, она любила его, и влажные ее глаза обмануть не могли. А все сомнения, мучившие Олега раньше, ничего не стоили в сравнении с Надиной любовью, в сравнении с этими мокрыми добрыми глазами, с шершавой лаской родных рук. «Значит, все хорошо, все хорошо, – думал Олег, – ничего не изменилось. Она любит меня, она ждала меня… А Терехов стоит рядом и все видит и пусть видит…»