– Я пойду, – сказал Севка.
Севка пошел, и за ним потянулись ребята, вспомнив, что их ждет дело, оглядывались в дверях на Тумаркина, и Олегу надо было бы отправляться к Сейбе, но он стоял в растерянности, и слова Терехова его обрадовали.
– Слушай, Олег, – сказал Терехов, – кому-то надо посидеть с Тумаркиным. Посиди, а?
– Хорошо, – кивнул Олег, – только я же ничем не смогу помочь.
– Скоро Илга придет.
– Ты просто посиди, – тихо сказал Тумаркин.
– Ладно, ладно.
Терехов застегнул пуговицы плаща, мокрый капюшон нахлобучил на голову и пошел к двери.
– Это ветер, что ли, воет? – сказал Тумаркин.
Терехов остановился у двери, прислушался. Сейба выла, Сейба ревела, и где он там, подумал Олег, сумел расслышать ветер.
– Может, и ветер, – сказал Терехов.
– Надо же, какое лето, у нас зима такая бывает под Винницей…
Олег кивнул, словно бы сам прочувствовал винницкие зимы.
– А мы тут работаем, мокнем, – тихо сказал Тумаркин, – а поезд на нашей станции будет останавливаться лишь на минуту… Сколько у нас всего тут было… и любви, и боли, и слякоти… А поезд остановится на минуту…
Терехов молчал, думал, Олег тоже молчал, его вдруг поразили слова Тумаркина, не слова, нет, а вот это неожиданное осознание минутности их жизни в Саянах, минутности их жизни вообще на земле. «Работаем, мокнем, – звучало в ушах Олега, – а потом все сожмется, спрессуется в одну-единую минуту, которой не хватит заспанным пассажирам в арбузных пижамах, чтобы выскочить на перрон и купить у бабок пучок черемши…»
– Ладно, я пойду, – сказал Терехов.
Он нырнул в мокрую черноту, а Олег все еще думал о минуте, к которой приравнены все их усилия, волнения, муки и радости, и поглаживал нервно теплую оплывающую свечу.
– Терехов, погоди! – крикнул Олег, спохватившись. – Вы следите за березовым заливом, там этих бревен в засаде!..
– Кому это ты? – прохрипел Тумаркин.
– Терехову. А он уже не слышит. Забыл сказать я… Но они, наверное, сами поймут…
– Олег, поправь ватники… Сбей их, чтобы повыше были…
– Сейчас…
Он поправлял ватники, потертые и жесткие, вовсе не пригодные быть больничными подушками, а сам глядел на свои руки и ни на миллиметр вправо и ни на миллиметр влево, потому что боялся встретиться со взглядом Тумаркина.
– Так, да?
– Так… Хорошо… Спасибо тебе…
И как ни старался, а все же увидел глаза Тумаркина, натолкнулся на них, глаза его были виноватые, доброжелательные и испуганные и словно бы о чем-то просили, но просьбу их Олег отгадывать не стал, он повернулся резко и пошел к железной печке.
– Холодно, – сказал он на всякий случай.
Его и в самом деле стало знобить, а мокрая одежда была противна, и Олег отругал себя за то, что не надел на тело ничего шерстяного, мог все простудить, проклинай потом долгие годы этот осадный саянский день. Металл был еще теплый, и Олег погрел на нем руки, а потом принялся растоплять печь. Огонь запрыгал, затрещал, легкомысленным весельчаком зажил в свое удовольствие. Лицо у Олега стало сухим и горячим, а глаза заслезились, но он не отводил их, помешивал кочережкой из проволоки короткие поленца и все смотрел на пляшущий огонь. Он боялся, как бы кто не пришел и не сменил его в роли сиделки, он бы не смог, наверное, вернуться сейчас в мокрую жуть. И еще он боялся, как бы не спросил его Тумаркин, почему он струсил, почему он пропустил бревно, летевшее в товарищей.
– Потеплее стало? – спросил вдруг Олег.
– Потеплее, – прохрипел Тумаркин, – получше…
– Сейчас Илга придет, – успокаивающе произнес Олег.
А успокаивал он скорее самого себя. Потому что все, он чувствовал, что все, дальше он не может, не потянет, он – подонок, раб, ничто, он струсил, он предал, на его совести этот узколицый искалеченный человек с печалью в сумеречных глазах, и совесть будет скандалить с ним, Олегом, всю жизнь.
Вошла Илга.
– Помочь? – повернулся Олег.
– Сейчас посмотрим, – сказала Илга.
Говорила она приветливо, уверенно и вместе с тем снисходительно.
– Помоги ему присесть, – сказала Илга, – и до пояса.
Тумаркин морщился и стискивал зубы, но сам пытался стащить с себя мокрую одежду. Он был тощ и бледен телом.
– Он дрожит, – сказал Олег.
– Ты тоже дрожишь, – кивнул Тумаркин.
– Что у нас болит? – спросила Илга.
– Зубы, – сказал Тумаркин.
– Шутишь, да? Я ведь обижусь… Тут болит, да? Тут, да? Потерпи, потерпи, милый… И тут, да?.. Ну все, все, ложись…
Тумаркин с помощью Олега оделся, сухой ватник, валявшийся в углу у кучи сапог, заполучил, вытянулся, забывая боль, смотрел на Илгу заискивающе, ждал ее слов.
Илга сказала строго:
– Возможно, сломаны ребра, возможно… Завтра отправим тебя в Сосновку в больницу, там исследуют, сделают рентген… Надо лежать… Все будет хорошо…
Она повернулась к Олегу:
– Как это получилось?
– Как, как! – рассердился вдруг Олег. – Так и получилось!
– Что ты, Олег? – удивилась Илга. – Из-за чего ты?
Видела она или не видела его глаза, наверное, не видела, спасибо свечке, спасибо стеариновому огрызку, что устроился на столе за спиной, а то бы Илга удивилась больше – испугу и злости в его глазах. А он видел ее лицо, оно было растерянным и усталым, и не нашел он в нем прежней твердости, раздражавшей его.
– Глупо все получилось, – сказал Тумаркин, – поздно мы обернулись, а бревно…
Скрипнула дверь.
Терехов вошел в теплушку и замер тут же, наткнувшись глазами на Илгу. И она почувствовала его появление, обернулась, двинулась сразу к Тумаркину, словно недоисследовала его, а теперь спохватилась, но только лишь ватник поправила у Тумаркина под головой, и по оленьим пугливым движениям ее и по неловкости мокрого Терехова, не знавшего, что делать ему, как не знают, куда девать руки, Олег понял, что между ними что-то произошло, а что… Впрочем, тут же Олег подумал: мне-то на все наплевать…
– Я сухую одежду принес, – сказал Терехов куда-то в сторону, – пропустили мы всю ту гущу… Пореже вроде пошли… Слышишь, Олег? Полегче стало…
– A? – спохватился Олег. – Что? Да-да… Это хорошо…
Потом Терехов еще говорил что-то ему, Тумаркину и Илге, но Олег не слышал его, он опустился на лавку, и все ему было безразлично, и он думал об одном: как только спадет вода, как только подсохнут бурые дороги, после дождика в четверг, завтра или послезавтра или когда там, насколько у него хватит терпения, нет, оно уже кончилось, завтра или послезавтра, после дождика в четверг, сядет он с Соломиным и Испольновым в машину, и прощай все, он уже не может, не может, поймите это, не будет машины, он уйдет пешком, по сопкам, по сопкам, по горбатым проклятым сопкам.
24
Утром Терехов договорился с Рудиком устроить в столовой собрание не собрание, а так, разговор по душам островных жителей. «Будет сделано», – кивнул Рудик.
Рудик уходил, и грязь летела из-под его ног, а Терехов не двигался, никуда ему не хотелось идти, ни о чем не хотелось думать, а единственным желанием было ленивое и безнадежное – отоспаться. Все, что он полагал сделать, начиналось со слов: «Вот отосплюсь…», и верилось, что сегодня он сможет свалиться на постель и дрыхнуть на совесть, изгнав из подсознания осточертевшее ожидание тревоги.
Сегодня на небе было солнце и не было облаков, и голубизна казалась естественной, будто бы и вчера, и позавчера, и неделю назад загорали сейбинцы на лежаках и в плетеных креслах и никакие серые пятна не отравляли их летнего состояния. Погода изменилась внезапно, внезапность была привычным орудием природы в здешних местах, и кто знал, не решила ли она позабавиться и не включит ли она через полчаса свой бесконечный душ. Но сейчас светило солнце, солнце, и раз уж ему дали свободу, оно жарило, сушило промокшие плащи и ватники, паром подымало воду из луж.
Но, может быть, и вправду кончились дожди, и Сейба успокоится, и начнется сладкая жизнь, сухая жизнь, и за столовой на травяной плешке, очищенной от кочек, удастся постучать футбольным мячом. Терехов заулыбался, представив себе фантастическую картину, и вспомнил о своем обещании – поработать как следует с ребятами на тренировках, чтобы не проиграть кошурниковцам.