– Вы ведь ставили мост? – вспомнил Терехов.

– Да, – кивнул Испольнов, – мы, а кто же…

– Почему ж там один гравий?

– А потому, – сказал Испольнов и Терехову подмигнул и губы раздвинул, – а потому, что один гравий, и все…

– Я серьезно…

– Это где гравий? – удивился Соломин.

– В ряжах…

– Ах, в ряжах…

– А чего там должно быть? – спросил Испольнов. – Тряпки? Кирпичи? Пирожки с мясом?

– Тебе лучше знать, – нахмурился Терехов.

– Ах, мне! – воскликнул Испольнов, удивившись, и замолчал и отвернулся от Терехова, давая ему понять, что поговорили – и хватит.

– Ну-ну, – сказал Терехов.

Он все еще смотрел на Испольнова, все еще ждал, что Испольнов вдруг обернется и зло выскажет ему, как они тут работали два года назад. Что-то подсказывало Терехову, что Испольнова в этот нервный день можно вызвать на откровенность, но Испольнов молчал, молотком по серым шляпкам гвоздей постукивал; расплющенные, прилипали они к доскам, и Терехов решил продолжить разговор позже, когда не будет вокруг людей.

Он вернулся на мост, делом там заправлял Воротников, знавший в этом толк, и Терехов встал рядовым в его команду. Бута не хватило на первый ряж, и тогда придумали отправить охотников в поселок, чтобы они выискали запасы булыжников и прочих драгоценных нынче камней. Чеглинцев появился через час, снова загнал самосвал на насыпь, кузов опростал, вылез из кабины грязный и злой и Терехову грозил, что сдерет с него премиальные.

– Далеко гонял? – спросил Терехов.

– Почти к тоннелю, понял?

– Осталось там?

– Ездок на пять!

– Я с тобой сейчас двину.

– Нужен ты мне, как… Дайте двух парней посноровистей.

Терехов захлопнул дверцу, ноги хотел вытянуть, но сапоги его уперлись в металл.

– Трогай, – сказал Терехов.

И Чеглинцев тронул, и самосвал завертел колеса по насыпи, побрызгивая рыжей водой.

К съезду добирались медленно, но без остановок, а по размытому откосу сопки карабкались долго, самосвал буксовал и, были секунды, сползал вниз, лицо у Чеглинцева стало красное, мокрое и злое. Жаром дышала кабина, и Терехов расстегнул пуговицы ватника, а Чеглинцев все приговаривал: «Ну давай, родимая, ну давай», он и в поселке, на ровном месте, успокоиться не мог.

– Не спеши, – сказал Терехов. – Много не выиграешь.

– А мне ничего и не надо выигрывать, – бросил Чеглинцев. – Это вам надо выигрывать.

– Нам, вам! – обиделся Терехов. – Мог бы сидеть в общежитии. Никто тебя не звал.

– Я же эту железную скотину лучше всех знаю, покалечили бы ее без меня…

– Как она на этом берегу оказалась?

– Не знаю, – сказал Чеглинцев и усмехнулся.

– Врешь. Знаешь.

– Ну знаю, – бросил Чеглинцев. – Я ее сам вчера пригнал. Известно, какой ты жмот. Пожалел бы ты нам машину дать. Но потом все же в кузове этого самосвала разрешил бы отвезти нас…

– Вы бы и кузовом не побрезговали?

– А чего? Нам домой ехать. После дождика. В четверг.

– Ничего, посидите тут. Подождите погоды.

– Уж посидим…

– Женщин в кабине оставляешь?

– Передам наследнику. Пусть привыкает к красоте.

Дальше они молчали, потому что и так разговор получился длинным, а они обычно берегли слова, как скупые рыцари свое червонное имущество. Терехов достал пачку болгарских, а Чеглинцев причмокнул, показал, что и ему неплохо было бы закурить, и Терехов протянул ему сигарету, Чеглинцев поймал ее губами и покрутил по привычке, Терехов поднес ему спичку, и Чеглинцев кивнул благодарно, всегда он курил самокрутки с бийской махоркой, а тут взял сигарету. Тайга вокруг стояла хмурая и тихая, а дорога бежала по ней, заквашенная дождем.

Терехов опустил чуть-чуть стекло дверцы и пепел стряхивал на дорогу. Он все поглядывал на Чеглинцева и на его руки и все думал, как ему жалко отпускать этого парня. Но заново сейчас уговаривать его остаться Терехов не хотел из гордости. Он только любовался молодеческими и лихими движениями чугунного Чеглинцева и стряхивал пепел на дорогу.

Чеглинцев был внимателен и смотрел машине под ноги, но иногда он скашивал глаза вправо и поглядывал на Терехова. Ему было все равно, какие люди сидели в его кабине, но некоторые все же вызывали у Чеглинцева чувство приязни. Он и Терехова терпел среди этих некоторых, он даже с удовольствием смотрел на мужественное тереховское лицо со шрамом на лбу («шайбой уделали или клюшкой»), с чуть кривым носом, примятым ударом кожаной перчатки. Чеглинцев делил парней на «хилых» и «мужиков», к первым он относился снисходительно, а вторых уважал, и уж конечно Терехов, по его представлениям, был стопроцентным мужиком. И теперь, когда они спешили за бутом, Чеглинцеву стало спокойнее и даже веселее оттого, что рядом сидел Терехов.

Он вспомнил, как они прошлым летом ехали в машине с Тереховым в Кошурниково. Правда, вел он тогда не самосвал, а просто «гражданский» «ЗИЛ» с дощатым кузовом, и Терехов сидел не в кабине, а в кузове вместе с фельдшерицей Семеновой. Справа же от Чеглинцева стонала закутанная в теплые платки жена бригадира Воротникова Галина. Чеглинцеву было жалко ее, сам бригадир учился где-то в Красноярске, повышал квалификацию, а она стонала в машине, и Чеглинцев, растерянный, старыми анекдотами пытался успокоить ее. И вдруг она вцепилась крюкастыми пальцами ему в плечо и заорала так, что он испугался и с трудом остановил машину уже у кювета. «Что ты, что ты, успокойся», – приговаривал Чеглинцев, а сам барабанил кулаком по заднему стеклу, призывая на помощь фельдшерицу Семенову. Глаза у Воротниковой были закрыты, и орала она страшно, не похожим ни на что криком.

Потом они с Тереховым стояли на дороге, на самой вершине горы Козиной, курили и не оглядывались, а сзади на их ватниках рожала жена Воротникова. Она все кричала, а Чеглинцева и Терехова била нервная дрожь, оба они улыбались смущенно и глупо, и Терехов повторял: «Надо же… Вот тебе раз…» Чеглинцев боялся, как бы она не померла тут от одного своего крика, девчонка была хотя и вредная, но неплохая, и он ее жалел. И еще при нем никогда никто не умирал, и ему было страшно, что это сейчас произойдет. О чем думал Терехов, он не знал, но и бригадиру было, наверное, невесело. И вдруг кто-то запищал сзади, и Терехов с Чеглинцевым сразу поняли, кто запищал. Чеглинцев не выдержал и оглянулся, толком он ничего не успел увидеть, но Семенова закричала на него зло и испуганно, словно он нарушил свирепый закон и ему полагалось десять лет одиночки. Потом она успокоилась и притащила в одеяле виновника всей этой истории. «Видите, какой у нас мальчик симпатичный». Рожа у этого мальчика была красная и безобразная, как у сморчка, они с Тереховым смотрели на нее боязливо, но все же закивали: «Да, да, симпатичный!»

И тогда Чеглинцеву стало весело, будто бы дали ему ни с того ни с сего премию в полсотни рублей и он мог купить на них плащ с отливом или же на совесть напиться в минусинском ресторане «Юг». И у Терехова глаза блестели, он хлопал Чеглинцева по плечу и смеялся: «Надо же! Понял!» Чеглинцев все понял, не часто выпадали в его жизни такие минуты, и он сразу сообразил, что запомнит их навсегда, запомнит и то, как смотрели они на красную рожу сморчка, и то, как смеялся Терехов, и сопки, рассыпанные вокруг горы Козиной, и всю эту колючую удивленную тайгу. Вскоре они привезли в Артемовский роддом Воротникову и первого сейбинского пацана, а потом с радости выпили розового столового вина, семнадцать градусов, в засиженной мухами чайной. Они все фантазировали, придумывали подходящее имя и ничего не придумали. Чеглинцев возвращался из Кошурникова добрый, и все вокруг казались ему родственниками, пусть дальними, но родственниками, а уж Терехов был как брат.

Потом Чеглинцев навещал пацана в роддоме, и многим рассказывал, как он принимал его у роженицы и как Семенова валялась рядом в обмороке. Позже он таскал Мишке Воротникову лакомства и человечков из сосновой коры. И теперь воспоминание о том, как они стояли с Тереховым на Козе и нервничали, Чеглинцева не отпускало. Оборвать его было трудно, все равно как родиться заново и оборвать пуповину. Воспоминание это было не единственным, каждая колдобина дороги, каждое человечье лицо тут же заставляло чеглинцевскую память вынимать из своего сундука печальную или бодрую историю, и в них была его жизнь, и Чеглинцев знал, что там, в России, куда он уедет, он будет тосковать по своей саянской жизни, по ее нескладным шагам. Он завидовал Ваське Испольнову, который все мог вывернуть наизнанку, он же не способен был отрешиться от чувства, что жизнь здешняя ему нравилась. Он жалел, что гнал сейчас свою машину к Тролу, а не к Козе. Ему казалось, что, если бы на Козе он сказал бы какие-нибудь грубые лошадиные слова о той прошлогодней поездке, ему бы стало легче, он словно бы отцепил от себя одно из воспоминаний, истоптал бы его и перешагнул бы через него и воспоминание это бы больше не грызло и не нудило его.