Он ходил от дома к дому, стоял и смотрел на работающие руки, говорил какие-то слова, потому что молчание его могли истолковать неправильно, и смущался, а настроение его было скверным, он все боялся, что кто-нибудь скажет ему наконец: «Ты же здоровый парень, а болтаешься без дела». Но никто не говорил ему этих слов, все словно бы радовались его появлению, а в строящейся школе даже поблагодарили за советы. Советы Терехова и вправду оказались дельными, и плотницкое «спасибо» было искренним, но и оно не перекрасило хмурых его мыслей. Он прекрасно понимал, что и без его помощи сейбинские рабочие сделают все, как надо, и надсмотрщик им не нужен, потому что оказались они в Саянах по своему доброму желанию перекроить эту горбатую землю, да и о хлебе насущном помнит каждый. Но ведь, наверное, для чего-то был нужен прораб Ермаков, и не только для того, чтобы выгрызать и вымаливать запасные части и стройматериалы, не только для того, чтобы защищать интересы сейбинцев перед высоким начальством, и не только для того, чтобы защищать интересы высокого начальства перед сейбинцами, а и для чего-то другого, более важного, за что и любили прораба. «Никогда не думал над этим, а теперь вот пришлось». Пришлось, потому что Терехов считал, что он уже в таком возрасте, когда надо чувствовать глубинный смысл своих занятий и знать, к чему они приведут, иначе толку в них будет мало. Да, он был человеком временным, но филонить не хотел, раз уж согласился взвалить на плечи руководящую тяжесть. «Ну ладно, хватит, – сказал Терехов, – сразу все не поймешь…»
В комнате с сейфом провел он коротенькое совещание, все были добрые или усталые и не шумели, потом обошел общежития и выслушал обиды техничек, хотел найти Испольнова и поговорить с ним, но не нашел и тут вспомнил о старике стороже. Он заспешил к его домушке, почти побежал и, дернув дверь, увидел старика на полу, на распластанной вонючей овчине. Терехов растолкал старика, и тот, разлепив веки, поднялся с трудом, но быстро и застыл, испуганно уставился на Терехова.
– Ты ночью, что ли, не спал? – спросил Терехов.
– Сторожил я…
– Вот идиот, – выругался Терехов.
– Сторожил я…
– Я – идиот. Вот что. Иди сейчас в мужское общежитие. В нашу комнату. У нас одна койка свободна.
– Хорошо, надо если… – Старик собирал вещички и улыбался, но улыбался он всегда, когда с ним говорили.
– И сейчас спать можешь, и ночью спать можешь.
– Ночью мне на пост…
– Я отменяю пост, – сказал Терехов сурово, но заметил в выцветших слезящихся глазах старика испуг и добавил не очень решительно: – На время наводнения.
Старик перекладывал в газетный сверток куски сала, хлеб, вареную картошку и чищеные луковицы, заспешил, но руки слушались его не сразу.
– Да, – сказал Терехов, – будешь ходить в столовую, там все горячее и вкусное.
– Так ведь, Павел, деньги для харчевни-то нужны, а мы крестьяне…
– Покормят без денег, я скажу…
– Ну-ну, – кивнул сторож, и Терехов понял, что к словам его старик отнесся с недоверием.
Он плелся за Тереховым словно бы неохотно, раскланивался старательно со встречными и перед Севкой извинялся долго. Севка сидел у окна и брился, зеркало устроив на подоконнике, Терехов провел ладонью по щекам и подбородку и вздохнул. «Вот твоя постель», – сказал он сторожу, и тот закивал благодарно. Севка хотел было протянуть Терехову руку, но Терехов мотнул головой: не надо, не нарушай святой мужской обряд.
– Ты меня сегодня перевези в Сосновку, – сказал Терехов, – я Ермакова хочу посмотреть. Как он там.
Севка встал и теплым мокрым полотенцем стал шлепать себя по щекам.
– Прямо сейчас? – спросил Севка.
– Лучше с утра.
– Ладно. Мне все равно за продуктами туда плыть. И за молоком для воротниковского пацана.
– Ложиться-то мне можно? – спросил старик; он сидел на кровати, и тонкие ноги его в холщовых кальсонах висели смешно и жалко.
– Ложись, ложись! – поморщился Терехов.
Вместе с Севкой в столовой перекусили они наскоро, аппетита у Терехова не было, а Севка потребовал два вторых. Терехов нашел на объекте Уфимцева, сказал ему, что он остается старшим, на время, подождал Севку и с удовольствием залез в сухую кабину его трелевочного. И когда трактор стал спускаться к реке, к самозванному морю-океану, Терехов расслабился и словно бы выключился из игры.
– Ноги намочим, – сказал Севка. – Теперь я брод нашел. А вчера из-за вас по грудь мок.
Терехов проворчал:
– Надоела эта дребедень…
Севка кивнул, он казался Терехову сейчас хрупким мальчишкой, прямые белые волосы его падали на лоб, цеплялись за желтоватые брови, прямые белые волосы северянина. Пальцы у Севки были короткие и тонкие, словно бы женские, и сам он, ссутулившийся над баранкой, был маленьким и хлипким, добрым гномом, подучившимся на тракториста. Терехов испытывал к нему сейчас чувство нежное, почти отеческое, а выразить его смог только тем, что улыбнулся чуть-чуть да подмигнул подбадривающе: давай, мол, продолжай в том же духе… Севка деловито скосил на него глаза и как будто бы ничего не понял.
Когда трактор полз в промоине, земляной ране, бреши в крепостной стене, сделавшей их поселок островом и вода была Терехову выше колен, стало ему противно, но он говорил себе: перетерпим, и терпел, и все боялся, как бы не провалился их трелевочный в какую-нибудь хитрую яму. Он испугался вдруг за себя. Но трактор не провалился, вылез на берег, и Терехов вздохнул: полегчало, и покосился на Севку, а тот сидел, брезгливо выставив вперед нижнюю губу. Теперь только что грызшие Терехова сейбинские опасения стали казаться ему чепуховыми и даже смешными, а думал он, волнуясь и предчувствуя нехорошее, о Ермакове.
Теперь он уже боялся не за себя и не за Севку, минутный испуг прошел, теперь, как ребенок, он боялся за Ермакова, и, пока по пережеванному гусеницами и шинами въезду поднимались они в Сосновку, лезли ему в голову непрошеные, дурашливые мысли, и Терехов был уже твердо уверен, что с Ермаковым дело плохое, может быть, он умирает или даже умер, и Терехова била нервная дрожь, он ругал про себя Ермакова: «Вот ведь старик, вот ведь выкинул», просил Севку не останавливаться, а гнать прямо к больнице, хотя ему надо было поговорить со многими людьми. И Севке передалось его нервное состояние, и он вел машину молча, выжимая из мотора все, что мог, а Терехов стучал пальцами по стеклу и удивлялся, что волнуется за Ермакова, как за близкого человека, никогда раньше не задумывался он о своем отношении к прорабу.
Мимо почерневших скучных изб сельсовета и почты подобрались они к больнице, труба ее дымила сонно, и Терехов, спрыгнув со ступеньки трелевочного, бросился к коричневому в резных столбиках крыльцу и рванул дверь. Севка спешил за ним, стягивал на ходу кепку и перекладывал ее из руки в руку, а Терехов шагал шумно к кабинету главного врача и говорил нянечкам громко: «Добрый день».
Главный врач был один, Терехов узнал его, и он Терехова, наверное. Желудевая лысина врача, лысина египетского жреца или цейлонского буддиста, была стерильна и строга, как белый его утюженный халат, как белые требовательные стены.
– Ну что, ну что? Ну что ворвались, не спросились? – сурово сказал главный врач.
– Здравствуйте, – смутился Терехов.
– Здравствуйте, – эхом выговорил Севка.
– Убийство, ножевые раны, кирпич упал на голову? Нужна скорая помощь? Срочно спасать?
– Нет, – сказал Терехов. – Как тут Ермаков?
– Ермаков? А так… Жив, здоров Ермаков! Кавказский пленник! – рассердился врач. – Побег из неволи!
– Надо было смотреть, – наставительно произнес Терехов. – Вам…
– Смотреть! Окна запирать! Руки ремнями к кровати привязывать! – Врач встал и руки воткнул в белые бока. – За всем не усмотришь. Вот вы ко мне ворвались, грязи нанесли, наследили, пол испортили, а я не усмотрел…
– Кто наследил? – растерялся Терехов.
– Вы наследили. С приятелем… С трактористом-подводником!
Терехов и сам видел теперь, что они с Севкой наследили, пол испятнали, ворвавшись в эту стерильную комнату столь бесцеремонно, и ему стало стыдно, и он все стоял и все смотрел на пол и не мог поднять глаз. Он все стоял, а Севка выскочил из кабинета и тут же прибежал обратно со щеткой в руках и стал тереть пол, приговаривая: «Ну и хамы, ну и варвары…» Потом они вышли с Севкой в сени и долго драили подошвы о железную скобу, и, когда явились снова к главному врачу, Терехов спросил, глядя поверх желудевой головы: