Слова эти были вовсе не просьбой, они были приказом, ценными указаниями, и властный испольновский тон Чеглинцева задел. «Ишь ты, что он мне, хозяин, что ли?» – обиделся Чеглинцев, он смотрел на Ваську, переставшего улыбаться, снизу вверх, и в положении этом было что-то жалкое, рабское, вчерашнее, от чего, как казалось Чеглинцеву, он уже ушел. Чеглинцев встал медленно, с достоинством, вырос громадиной над Испольновым, глаза сощурил, но во всех движениях его была нарочитость, он почувствовал ее, и Испольнов понял все и усмехнулся.
– Посмотрим, – сурово и независимо произнес Чеглинцев.
Испольнов вдруг рассмеялся, настроение, знать, у него было хорошее. Чеглинцев покосился растерянно на Ваську и не нашел слов, которые бы все поставили на свои места. А Испольнов все улыбался и вдруг позволил себе великодушно похлопать блудного сына или блудного брата по плечу. Прикосновение его руки было Чеглинцеву неприятно, и он предпринял неуверенную попытку сбросить Васькину руку, но ничего не вышло. Испольнов даже пальцы напряг, он не только держал широченную свою ладонь на плече Чеглинцева, он еще и давил ею, словно бы всю тяжесть своего крепкого мужицкого тела хотел опрокинуть на Чеглинцева, сломать его, вмять его в дощатый крашеный пол. И Чеглинцеву было противно, но он стоял, как будто загипнотизированный Васькиными насмешливыми глазами, а рука тяжелела и тяжелела на его плече.
– Ладно, – сказал вдруг Васька, – надо нам с Соломиным прогуляться.
Скинул он руку, и в глазах его Чеглинцев прочел: «Побаловался и хватит. Знай свой шесток…»
– Куда прогуляться? – спросил Соломин.
– А горючего достать, – сказал Испольнов. – Раз у нас такой праздник, раз наш товарищ такое решение принял, как же тут без горючего!
– Пошли! – обрадовался Соломин.
Они уходили, оба довольные. Соломин все оборачивался и, казалось, подмигивал Чеглинцеву, и в лице его жила радость, почти счастье, он и вправду мог быть осчастливлен его, Чеглинцева, возвращением. А Чеглинцев не улыбался, он все свирепел и свирепел, и, когда дверь закрылась за его приятелями, он с досадой шибанул кулачищем по спинке стула. «Ах так! – сказал самому себе Чеглинцев. – Ах так!»
Васькина рука все еще давила его плечо, все еще жгла его, все еще хотела вмять его в пол, в землю, показать всем его ничтожество, и Чеглинцев знал, что ничего сегодняшнего он не забудет. Но как бы ни пыжился он сейчас, он понимал, что пока Васька еще раз осадил его, еще раз поставил на место, и в Сергач он вернется не сам по себе, не равным Ваське, а, как и раньше, зависимым от него человеком. Такого положения Чеглинцев терпеть теперь не желал, а раньше ведь принимал его как должное. И он сознавал, что нужно что-то придумать, что-то предпринять, но ничего придумать он так и не мог, а все ходил по комнате и приговаривал про себя: «Ах так! Ах так!»
И тут явилась к нему мысль, которая показалась ему сначала чересчур наглой, но мысль эта постучалась снова, и он подумал: «А почему бы и нет?»
Оглянувшись на дверь, он присел на корточки у Васькиной тумбочки и стал перебирать всякое барахло. Копаться долго не пришлось, потому что Чеглинцев сразу увидел зеленую коробочку с потертыми боками. Все же Ваську, видимо, огорошило его, Чеглинцева, решение, он выскочил за горючим, забыв спрятать коробку, а он всегда прятал ее или прихватывал с собой. В коробке этой, похожей на орденскую, обтянутой внутри желтым бархатом, он держал ключи от чемоданов, не хрупкие, будто из фольги, а крепкие, корявые, им самим сработанные на совесть для самодельных же замков. Ключи эти Чеглинцев знал и без труда отыскал нужный. «Надо же! – удивлялся он. – Как же это Васька так поторопился!»
Он вытащил из-под кровати средний Васькин чемодан, не без волнения, оглядываясь все на дверь, отомкнул его и под рубашками, тряпками, нательным бельем, новым и старым, самолично Васькой отштопанным и отстиранным, покопавшись, на дне чемодана обнаружил тот самый мешочек.
Чеглинцев взял мешочек, выпрямился, не глядя, ногой затолкал чемодан под кровать, а сам все прощупывал пальцами шершавую плотную ткань мешочка, все мял ее, и казалось ему, что желтоватый песок, сыпучая драгоценность, поскрипывает от удовольствия или испуга. Вспомнил Чеглинцев жестокую жару амыльского лета, обкорябанные лотки, радость в Васькиных глазах и опять сказал самому себе с обидой и решимостью: «Ах так!» Он ткнул ногой в чемоданный бок снова, чтобы спрятался чемодан и не вызывал преждевременных подозрений, закрыл за собой дверь, с силой, но и аккуратно, и, сунув руки в карман, независимый и небрежный, двинулся по коридору, а потом и по улице.
Он шагал, поигрывал мешочком в кармане ватника, приговаривал для храбрости: «Сейчас ты у меня попляшешь», но, к его неудовольствию, улица была пустынна, а искать людей или как бы случайно забрести на объект и выкинуть там штуку, он не решался. А время шло, и Васька мог уже вернуться и, все поняв, кинуться за ним вдогонку; его появление было совсем ни к чему, вспомнив о Ваське, Чеглинцев снова нахмурился и достал мешочек из кармана. Стягивала материю красноватая проволока, и не сразу раскрутил ее Чеглинцев своими корявыми пальцами. Всюду вокруг была коричневая земля с черными усыхающими лужами, и Чеглинцев прикинул, что желтые крупицы, раскиданные здесь, будут незаметны, их украдет, проглотит мягкая жадная земля. Впереди, у семейного общежития, начиналась деревянная дорожка тротуара, в пять досок, свежих еще, незатоптанных, аж ходить по ним было неудобно, как по навощенному паркету в музее, эта парадная деревянная дорожка и приманила Чеглинцева. Он шагал суровый на вид, но в нем уже пели торжество и хмельная веселость победителя; сунув руку в мешочек, как бы невзначай, как бы не отдавая отчета в том, что он делает, он прихватил жесткую горсть песка и швырнул золото в лужу, порябив рыжую воду. «Вот так», – заявил уже вслух Чеглинцев и шагнул на деревянный тротуар.
И тут на тротуаре он начал швырять золото щедро, будто бы скользкую обледеневшую улицу презренным речным песком посыпал, чтобы прохожие, отвыкшие от спасительных калош, не могли поломать себе ног и ребер, он швырял золото и покрикивал. Впрочем, все это он делал не спеша, смакуя каждый свой шаг и каждое свое движение, и уж в особенности с удовольствием и как бы замедленно бросал на доски золотишко. Он прошел уже весь тротуар, а мешочек похудел наполовину, ну чуть побольше, и на миг Чеглинцев остановился, оглядел тротуар и немного расстроился: золото лежало на дереве и впрямь как обыкновенный речной песок, подсохший к тому же, лишь несколькими крупинками поигрывало солнце, и было досадно сознавать, что сейбинские жители протопают по тротуару, даже и не сообразив, что это они вминают своими сапожищами в податливые розоватые доски. «Ну ладно, – подумал Чеглинцев. – Не в этом дело…»
Оставшиеся горсти золота его смущали, и он не знал, что ему делать дальше, и тут он увидел у плетеного заборчика греющихся на солнце кур и закричал обрадованно, но и с коварством:
– Цып! Цып! Цып!
Чеглинцев смеялся, стоял, ноги в землю вмяв, и вдруг почувствовал, что кто-то встал сзади, он обернулся и увидел Соломина.
– Ты чего? – растерялся Чеглинцев.
– Я… Мы уж пришли… Мы тебя ждали… Вася меня за тобой послал… Что ты делаешь? – сказал Соломин. А глаза его умоляли Чеглинцева не делать того, что он делал.
– А чего я? – сказал Чеглинцев неожиданно робко.
– Зачем ты, ну зачем ты так?..
– Я знаю зачем, – сказал Чеглинцев уже сурово и мешочком покрутил в воздухе.
Соломин стоял, покачиваясь, глядел на землю и на деревянный тротуар, на желтые взблескивающие крупицы, глаза его стали влажными, он повернулся молча и неловким несчастным мужичонкой побежал к длинному мрачному дому, где сидел сейчас ни о чем не ведавший Васька.
Через минуту или через две Соломин с Испольновым уже неслись к нему, тяжелый ковыляющий Испольнов впереди, а маленький сухонький Соломин чуть в отдалении. Чеглинцев напрягся, ноги расставил поудобнее, чтобы сдвинуть с места его труднее было, богатырскую силу свою призвал ко вниманию, мешочком же, почти опустевшим, принялся поигрывать с большим усердием.