Лиза подала ужин, сказала:
– Ливенцова приходила…
– И к тебе приходила? – расстроился Будков.
Он ел, старался не смотреть на жену, знал, что она не одобряет его решения, и боялся увидеть укор в ее добрых глазах.
– Спасибо, спасибо, – сказал Будков, вытирая платком губы, – очень недурный ужин… Старик из Новосибирска отказался зря… Сытый, но довольный, я пошел на чердак.
– Не торопись, Вань, с Ливенцовым… Ведь потом совесть тебя будет мучить… Я ж тебя знаю…
Пухлые губы свои Лиза сжала, значит, настроена была серьезно.
– Странная профессия у совести, – улыбнулся Будков, – только и умеет, что мучить… Сын где?
– Гуляет, сейчас загонять буду, – вздохнула Лиза. – Спать уж пора.
– Я опаздываю на чердак, – спохватился Будков. – Ты уж не расстраивайся. Я все обдумаю…
Было еще светло, но Будков щелкнул выключателем. На чердаке был порядок. «Ох, как душно», – подумал Будков и, скинув рубашку и брюки, подсел к рабочему своему столику. Чердак был его кабинетом, его лабораторией и его храмом. Когда приехал он с Сейбы в поселок начальником поезда, его семье отвели дом прежнего начальника Фролова, это был не дом, а особняк из фельетона, и Будков возмутился: столько было еще в поселке неустроенных с жильем, а ему, видите ли, предлагают теремной дворец. Во фроловском доме разместили четыре семьи, а Будков перебрался в свободную квартиру в финском коттедже, квартиру однокомнатную, с кухней, да вот еще с невысоким чердачком для хранения всякого хлама. Чердачок и приспособил Будков под кабинет, пол покрепче настелил, стены обоями оклеил, чертежную доску приволок и потом ни разу не жалел, что отказался от особняка, может быть, не будь этого тесного уединения под самым небом, не приходили бы к нему решения столь смелые и озорные.
Нынче Будков собирался поработать над приспособлением для балластировочной машины, последний месяц свободные вечера он бился над этим приспособлением. Скоро укладка путей должна была начаться вовсю, и стоило спешить.
Усевшись поудобнее, Будков протянул руку к полочке, на которой лежали маленькие черные сухари, и взял один сухарик. Сухарь был что надо, и Будков посасывал его, как леденец, покачивался в самодельном легкомысленном кресле. Каждый день, когда Лиза убиралась на чердаке, она находила полочку пустой и аккуратно выкладывала новую пайку сухарей. Будков был доволен, когда попадались корки горьковатые, подгоревшие, черные, резанные до засушки мелко. Эти сухари были Будкову необходимы для работы, как остро заточенные карандаши. Они помогали сосредоточиться и словно бы пробуждали мысль. Будков так привык посасывать хлебные леденцы, что без них вообще не мог представить вечерних занятий на чердаке. Он стеснялся своей привычки, и никто, кроме Лизы да пацана, здесь, в Саянах, о ней не знал. Привычка была давняя, и навязала ее война. Тринадцатилетним мужичком вкалывал тогда Будков учеником токаря на авиационном заводе, на фронт не взяли из-за малолетства, хоть на военный завод пробился, к тому же мать все время болела после «похоронной» на отца, и он месяцами был ее и своим кормильцем. Вот тогда мать и надумала сушить корки, кисловатые мякиши черняшки проглатывались быстро, и голод оживлялся тут же, а шершавые горелые корки держались во рту долго и порой прогоняли тошноту. Будков таскал их в цех, иногда даже подкармливал своего приятеля Кольку Хвостова, и, может быть, именно эти корки и помогли им держаться в цехе тяжкие и долгие часы.
Потом, когда наступило время посытнее, а матери уже не было, Будков сам сушил корки для себя и для нее, хотя ее уже и не было, и если приходила тоска, он грыз потихоньку сухарики, посасывал их, видел материны ласковые глаза и успокаивался, не сразу, но успокаивался. Так и вошли эти сухари в его жизнь, в студенческие годы тоже оказались не лишними, а уж теперь помогали ему в его взрослых заботах. Впрочем, детские его заботы кончились слишком давно.
Два часа посидел Будков над доской, в обязательных перерывах побаловался гантелями, мышцы размял, и дальше мог бы сидеть долго, но почувствовал себя усталым, последние дни были не из легких, и он разрешил себе отдохнуть, хотя и понимал, что в безделье схватят его мысли тревожные. «Ну и пусть, – подумал он, – надо же когда-нибудь все это обмозговать…»
Честно говоря, ему не хотелось увольнять Ливенцова, да и прав он не имел увольнять его, но ситуация того требовала. Ливенцов – а в обиходе просто Леденец – был рабочим арматурного цеха, рабочим неплохим, но и не так, чтобы особенным, Будков знал его смутно, ругаться или, наоборот, скажем, пить в одной компании с ним не случалось. И надо же было этому Леденцу недели две назад в Абакане, в выходной, по незнанию сцепиться из-за какой-то чепухи с самим Петром Георгиевичем, кто из них был неправ, попробуй сейчас разберись, но перепалка зашла далеко, начались оскорбления, и Леденец наговорил Петру Георгиевичу обидные слова. Что с тем было! Назавтра он звонил Будкову, кричал, как только мембрана выдержала: «Я не потерплю, я заслуженный человек… Немедленно гнать со стройки… Что у вас там за бардак…» Будков говорил в трубку: «Разберемся, разберемся», пытался большого человека успокоить, но не тут-то было. Судьба Ливенцова, честно говоря, Будкова мало волновала, но он не хотел идти против справедливости, с другой стороны, Петр Георгиевич был нужный человек, очень нужный, именно от него зависело сейчас, получит ли поезд деньги на строительство настоящего клуба или их еще придется ждать года два. За деньги эти бились всем поездом уже давно и надеялись получить их вот-вот. Петр Георгиевич был самодур, его на трассе не любили, а уж Будков его просто ненавидел, как когда-то Фролова, и все же с ним приходилось считаться. Будков надеялся, что Петр Георгиевич забудет о воскресном случае, так нет, звонил он дважды, шумел, распалялся, как тетерев на весеннем бою, и очень ясно давал понять, что решение свое о деньгах ставит в прямую зависимость от того, уволят его обидчика или нет.
«Вот черт!» – сердился Будков, из двух зол приходилось выбирать меньшее, интересы сотен людей невольно столкнулись с судьбой четырех – Леденца, его жены и детей. И, помучившись неделю, Будков посчитал, что надо все-таки Леденца уволить, через день-другой он устроится на работу где-нибудь у соседей, в мехколонне или у тоннельщиков, Будков сам позвонит соседям, конечно, придется бросить Леденцу квартиру, но что делать? Заявление Леденец подавать сам отказался, начал куражиться, рассуждения Будкова сочувствия у него не вызывали, а увидев решимость в глазах начальника, Леденец запил, начал прогуливать, а это как раз Будкова устраивало. В том, что местком его поддержит, Будков не сомневался, не было еще случая, чтобы местком оспаривал его решения, хороший состав подобрался; кроме того, Будков знал, что сможет вызвать у слушателей искреннее возмущение Ливенцовым. Если это, конечно, понадобится. Но хотя Будков и обдумал все и решение свое как будто оправдал, суровый приказ сочинить он никак не мог, рука не подымалась; кривясь, он ждал нервного звонка Петра Георгиевича, звонок этот подтолкнул бы его, может быть… А пока он избегал встречаться с женой Ливенцова, не хотел видеть ее заискивающие глаза, да и Лизин взгляд выдержать было нелегко, хотя он объяснял Лизе о клубе, о мечте сотен людей, и она кивала, соглашаясь с ним.
«Да», – вздохнул Будков и достал сигарету.
Вот что шло славно, так это дела со щебеночным заводом. Будков даже и не предполагал, что все кончится так удачно. Когда он узнал, что из Новосибирска едет к ним комиссия, он расстроился и все прикидывал, как ему выкручиваться. Страшного, правда, за ним ничего не было, кодексы он не преступал, никогда бы не пошел на это, но кое-что ради дела нарушил, на кое-что ради дела закрыл глаза, действия его принесли пользу стройке, это уж точно, жаль только, что потом начались на пущенном заводе неполадки, которые в спешке Будков не смог предвидеть. Если бы его действия открылись, конечно, его принялись бы прорабатывать, и это было бы неприятно, хотя Будков и знал, что в конце концов обо всем забыли бы, ведь не ради себя старался он, а ради дела.